Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Пассажиры империала
Шрифт:

— Ну, до свидания! Будь здоров! — сказал Мере шофёру, уже забравшемуся в кабину. — Заезжай сюда, ещё попробуем!

Автомобиль тронулся, а Эжен, разжав кулак, посмотрел на полученную плату. Три су! Вот так штука! Три су за этакую работу! Ну и жмот! Заставил перетащить целый гарнитур гостиной и всякие там безделки, и за всё за это — три су! Вот дьявол! Этого и надо было ожидать! Недаром же у него поганая морда! Вылитый Пуанкаре!

И, шагая по тупику Шоша, Эжен всё ворчал. Он свернул в проезд Оперы и, не спеша, двинулся к Большим бульварам. Весь этот день он работал грузчиком, — перетаскивал мебель, связки книг, какие-то непонятные вещи, бархатные гардины, разные металлические изделия, — словом, всякие предметы, распродававшиеся на аукционе в «Отеле Друо»; покупатели нанимали Эжена переносить их приобретения из аукционных залов первого или второго этажа на улицу, а оттуда в фургоны. Другой бы просто сдох от усталости. А заработал Эжен за целый день — двадцать су. Он чувствовал, что силы в нём непочатый край. Он бы горы своротил, только бы заплатили как следует. И ему смешно было, что он занимается таким

пустячным делом. Отчасти для того чтоб доказать, что он всё-таки человек, он намял бока рыжему шофёру за то, что тот вздумал отпустить какую-то шуточку на его счёт.

Даже и двадцати су не заработал. Почти четыре часа убил, — то ждал, то перетаскивал… Что ж, в некоторых профессиях, особенно женских, и того не выколачивают… Восемнадцать су — вот сколько в точности получено. Восемнадцать су! Скажи, пожалуйста!

У Эжена было длинное туловище и огромные руки; шеи почти что не имелось; светлую кожу лица уже испещрили багровые прожилки, под глазами залегли морщинки, на бритых щеках между щетинками бороды всегда были маленькие прыщики. Синяя куртка так растянулась на его коренастой фигуре, как будто Эжен не снимал её даже ночью, и как-то особенно подчёркивала его внушающую опасения походку враскачку. Волосы он стриг очень коротко, оставляя спереди хохол, чтобы можно было делать причёску. На прямой пробор, как раз посредине головы. По воскресеньям смазывал волосы бриллиантином. По будням из-под фуражки выбивались косицы. Брови почти совсем отсутствовали, нос был чуточку вздёрнут. Из-за этой устремлённости носа к небесам над Эженом иной раз подсмеивались. Обычно дело кончалось потасовкой.

Даже двадцати су не добыл. За отсутствием работы на фабрике он, пользуясь своей физической силой, выступал в роли грузчика при аукционных залах. Работы он искал старательно, но, казалось, для обувных фабрик пришли тяжёлые времена. Однако ведь всегда, во всякое время, людям нужна обувь. Будь у него надежда иметь материал и получать заказы, он мог бы сапожничать от себя. Но рабочим обувной промышленности не везёт… недавно ещё одна фабрика закрылась. Нигде не берут.

Люди удивлялись, что при таком богатырском сложении ремесло у Эжена сидячее и, к тому же, не соответствующее его буйному нраву. Но так уж получилось. Грузчиком он работал лишь случайно. Ведь есть, пить надо. И даже двадцати су сегодня не добыл… Он шёл по бульвару не торопясь, как будто прогуливался. Право, совсем не тянуло вернуться в тесную каморку, где пахло пелёнками и подгорелым салом. Заработанные медяки он нёс в заскорузлой, мозолистой руке. Хотелось схватиться с кем-нибудь, встряхнуться. И посмеяться тоже хотелось. Только вот не на что повеселиться. Мимо проходили женщины, он поглядывал на них. Умыть сперва их надо. А мужчины тоже хороши: одно жульё!.. Дул сухой и холодный ветерок, необычный для июня месяца. Двадцать су заработал. Нет, только восемнадцать. Восемнадцать су.

Разумеется, это лучше, чем ничего. Однако, когда человеку бросают жалкие гроши, то право уж не знаю как оно выходит, а сколько ни говори себе, что ты тут ни при чём, просто наниматели попались сквалыги, скупердяи, — всё равно сидит у тебя в голове мысль, что ты работал не так, как надо, лодырничал, мало поту с тебя сошло, мало тяжестей ты перетаскал… И хочется доказать самому себе, что ты нисколько не виноват, ты готов ещё и ещё работать, как лошадь, и чувствуешь, что тебе всё нипочём. Чёрт побери! Ведь ты молод, кровь у тебя горячая, на руках перекатываются такие здоровенные мускулы, что, того и гляди, рубаха треснет. Кулачищи во какие! Так бы и разбил кому-нибудь морду за подачку в три су. Да вот некому.

Глухой гнев поднимался в груди Эжена, как будто его пропадавшая без пользы, неизрасходованная сила превращалась в негодование. Он подумал о своём доме, о жене, о ребятишках. Что же он им принесёт? Восемнадцать су? Дольше уж не стоит топтаться у подъезда аукционного зала. В этот час клиентов больше не будет. Восемнадцать су! Экая обида! Даже по три су на душу не выйдет, считая и грудного малыша. И, представив себе малютку, Эжен тихонько засмеялся. Потом опять стал думать о деньгах и, стиснув полученные медяки в кулаке, чуть их не переломал. Потом сунул деньги в карман и почувствовал, как они при каждом его шаге ударяются о бедро. Ну и нищета! Средоточием горького чувства был образ Эмили. Всё вспоминалось, как Эмили соскочила сегодня утром с постели, ещё сонная, приглаживает волосы обнажёнными руками, сама в беленьком лифчике и чёрной нижней юбчонке. Эмили. Он её оставил утром в убогой лачуге с больным младенцем, который всё кричит из-за того что у него зуб прорезывается (может, и прорезался сейчас этот молочный зубок — уже третий у мошенника вылезает, не угодно ли!), а вся остальная мелюзга, устроив потасовку, барахталась на полу, — отец чуть было не наступил на них. Ребятишки! В отца вышли. Забияки!

Да уж нечего сказать, забияка! Несёт домой восемнадцать су. Есть чем гордиться! За такую цену не сторгуешься даже вон с той толстой шлюхой в сиреневом атласном платье, уже вышедшей на промысел. Вот тоже пошутил! Да если бы ему самому за это заплатили, он и то бы не согласился. Кроме как на военной службе, он никогда не изменял Эмили. Даже подумать об этой пакости противно. Да что он, в самом деле, спятил что ли? Нашёл время размышлять о таких делах! Весна, верно… Образ Эмили встал перед глазами ещё ярче, ещё светлее… Он очень любил Эмили, свою жену, свою подругу, мать своих детей… Он хорошо знал, что годы изменили её, в двадцать шесть лет она уже не та, какой была в восемнадцать, совсем не та: стала коренастей, немножко отяжелела, и чуть поблёкла, грудь опала, сошёл с лица свежий румянец, и уже его тронула усталость… Он знал всё это и как будто не знал. Он всё это видел и не верил этому, — Эмили оставалась для

него всё той же, какой была, да ведь и он был прежним Эженом, только вот пополнел немного да стал раздражительнее. Эмили! Когда он думал о ней, что-то таяло в груди. А всё-таки он не спешил возвратиться домой. Ему вовсе не хотелось, как некоторым другим, зайти в кафе. Но он охотно бродил по улицам. Что-то отталкивало его от дома. Правда, несмотря на тесноту и на прочие условия, в которых не было ничего приятного, он всё же любил быть дома. Но именно быть. А не возвращаться. Любил, когда в постели рядом с ним Эмили; ребятишки уже спят крепким сном, а он и Эмили лежат бок о бок, тихонько разговаривают друг с другом, словами тёплыми и глупыми говорят всё, что в голову придёт, как во сне…

Но возвращаться домой!.. Узкая, грязная улица, и чёрный проход под воротами, и мерзкий двор, и привратница, которая всегда орёт, а из-за чего — и сама хорошенько не знает; когда же очутишься в комнате, надо жаться к сторонке, чтоб не мешать Эмили готовить еду, и ждать, ждать ночи, потому что вечером ничего, решительно ничего нельзя делать, — всё денег стоит… только и можно, что пойти ещё пошататься по бульварам или вдоль канала, посмотреть на людей, сидящих на террасах кафе, на яркие огни… Когда бывает ярмарка, — всё-таки поинтереснее живётся, не то, что в будни… Неохота возвращаться… Да ещё с восемнадцатью су в кармане.

Было ещё одно обстоятельство, о котором, однако, Эжен Мере со свирепым упорством не желал думать. Хотя это было самое худшее, — то, что и заставляло его бродить по улицам, отталкивало от дома. Стоило ему против воли подумать об этой мерзости, в нём поднималась такая ненависть, что он задыхался; ярость сдавливала горло, не давала дышать. И всё это связывалось с неким полукруглым широким окном, выходившим во двор, с большой его форточкой, с огнями, светившимися за его закоптелыми стёклами. Иногда доносилось вдруг пение, когда в доме отворяли заднюю дверь. Бордель. Соседство борделя. Первое время он, бывало, шутил, смеялся с Эмили над этим, а потом никак уж не мог полностью отделаться от чувства стыда. Подумать только: Эмили живёт тут, и дети тоже… Дети ещё малы, пока что можно терпеть. Но Эмили… Мысль, что Эмили… Он не мог даже понять до конца и выразить словами, почему его так возмущает, что рядом с нею живут в этой гнили потаскухи, потаскухи, которые вот чем зарабатывают себе на жизнь.

Он шёл по Большим бульварам. Спускался тихий вечер; на асфальте ещё виднелись слова, которыми нищий-глухонемой просил у прохожих милостыню, написав их мелом перед своим лоточком, где выставлены были открытки, украшенные головоломкой из вырезанных марок, или картинками: лодочки в море, Венеция, Маленький капрал 30.

XXIX

— Погодите, вот поймаю вас, так задам!

Ребятишки прыснули во все стороны, — а то и в самом деле поймает! Хоть бы скрутил старуху ревматизм? Думали, что лежит в постели, охает, а она, оказывается, на ногах. Во дворе всё оказалось ей не по вкусу, и она выходила из себя. Во-первых, мама опять развесила на верёвке сушить бельё, и людям приходится нырять под него, чтобы пройти, а кроме того, ребятишки назвали к себе приятелей из шестнадцатого дома и играли вместе, пользуясь отсутствием мамы; она понесла соседним жильцам починенное бельё, а её попросили подштопать на месте оконные занавески. Хоть один-то раз оказались сами себе хозяевами во дворе. Наделали из бумаги петушков… Вы знаете, как делают петушков? Обрезают листик так, чтоб получился квадрат, складывают пополам, отгибают уголки — ну, да все знают, как надо складывать, а в конце концов получается забавная штука: петушок-то может открывать и закрывать клюв. Потом стали наливать внутрь петушков мыльной воды, которую мама оставила в лоханке, — немножко нальёшь, но достаточно, чтобы брызгать друг в друга; потихоньку подберёшься к приятелю и нажмёшь на петушка, он откроет клюв и как будто плюнет. Ребят собралось шестеро. Вот смеху-то было!

И тут нагрянула старуха Бюзлен. На земле валялось множество погибших петушков, то есть грязных, мокрых бумажек, всё вокруг забрызгано мыльной водой, во дворе шестеро ребят, возбуждённая, хохочущая, кричащая детвора, с которой струится вода, опрокинутая лохань, разлившиеся по двору ручьи, негодующие возгласы верхних жильцов… Разумеется, сорванцы разлетелись, как мухи, перед возникшим призраком порядка и опрятности. Привратница с негодованием взирала на ужасную картину. Ведь вы подумайте только, как трудно старухе с больными ногами поддерживать во дворе чистоту. Она просто не могла в себя прийти! Но хуже всего было не поведение детей, а бельё! Сколько раз она говорила Эмили Мере… Кстати, где она пропадает, бессовестная? Конечно, в одиннадцатом номере! Вот уж никакого достоинства! И старуха Бюзлен, посмотрев на окна одиннадцатого номера, подумала, что уж она-то лучше бы сдохла, да, сдохла, но не пошла в этот дом. Надо поговорить с Эмили Мере, которая не умеет обуздать свою ребятню… А куда девался маленький? Привратница заглянула в окно. Маленького в комнате не было. Должно быть, мать унесла его с собой. «Ну, этот молодой человек раненько начинает ходить по борделям!» — сказала старуха Бюзлен.

Преисполнившись гнева, она принялась срывать бельё с верёвок, протянутых поперёк двора. Ноги у неё всё больше ломило. Не надо было ей вставать с постели. Да разве улежишь, когда в доме такие жильцы! На вот тебе, получай рубашки — хлоп на землю! И бесстыдные панталончики туда же — хлоп! Негодница! Теперь она уж не только чинит ихнее тряпьё, а ещё и стирает на них… Не брезгует! Ну уж нет, ну уж нет! И старуха швыряла в отворённое окно квартиры Мере сорванное с верёвок бельё, разукрасила всю комнату цветными рубашками; забросала ими и весь пол, и постель, и тот ящик, что служил младенцу колыбелью, — всюду их раскидала; мокрое бельё шлёпалось с чавканьем и валялось всё перепачканное.

Поделиться с друзьями: