Пассажиры империала
Шрифт:
— А кто он такой?
Пьеру вспомнилось, как он беседовал с Мейером в кафе за рюмкой абсента… Но это не назовёшь откровенными излияниями… Нет, он ещё никогда никому не рассказывал о своей жизни. Как же случилось, что из всех людей на свете эта незнакомая женщина…
— Насколько я могу понять, — сказала она, — вы оказали мне большую честь… Итак, вы обманывали жену насчёт биржевых курсов…
Показалось ли ему, или действительно в её словах прозвучала насмешка, которой он совсем не ожидал? Он обиделся. Он ещё не привык к правам, которые присваивает себе дружба, особенно женская дружба. Рэн не без труда его успокоила и уговорила продолжать рассказ.
— Странно, право, — заметила она. — Не могу вас представить в роли учителя, среди шалунов школьников… А ведь вы занимались этим столько лет! Какое надо иметь терпение!.. Расскажите подробнее о вашем Джоне Ло, мне это интересно…
И он заговорил о своей монографии, которую ещё никому не показывал, за исключением предисловия, которое однажды он читал Мейеру, как раз Мейеру. Рассказывал он с большим жаром, на
— И вы бросили свою рукопись?
— Да.
— Какая жалость!
Казалось, она говорит совершенно искренне.
— Вот видите, — добавила она. — Хью был прав… Вы писатель, романист, и будь рукопись при вас, вы бы мне прочли её.
— Я, вероятно, внушил вам неправильное представление о моей работе. Это всего лишь исторический очерк… Я, правда, позволил себе некоторые вольности…
— Нет, нет, это роман! Разумеется, не в духе Бурже. Когда вы начали свой труд то писали сперва с педагогической целью, потому что вы ведь были учителем или считали себя учителем. Но мало-помалу, постепенно ваша книга видоизменилась, наряду с переменами в вашей жизни, — правда? Вы всё больше отходили от первоначально намеченной линии, в книгу проникала ваша собственная жизнь, эта книга сделалась отчасти вашим духовником, помогла вам признать самого себя. Это уже был психологический этюд… Если бы вы захватили её с собой, она заполняла бы вашу новую жизнь, и эта жизнь получила бы в ней своё отражение, иное, чем прежде… И книга стала бы настоящим романом: «Джон Ло на Ривьере»… Интересно, как Джон Ло отнёсся бы к рулетке? А в его время существовала рулетка? Может быть, по приезде в Монте-Карло Джон Ло запутался бы в любовном приключении с какой-нибудь молодой женщиной, которая и слышать не хочет о любви.
— Рэн!
— Ну дайте же мне помечтать, Пьер… Вы мне читали бы главу за главой, и мало-помалу мы стали бы позволять шотландцу то, в чём отказываем друг другу… Для того чтобы понравиться мне, вы описывали бы в книге всё то, что происходило бы только в вашем воображении… Но раз вы бросили рукопись, поговорим лучше о вашей Бланш… вы мало мне о ней рассказывали…
Сначала он немного стеснялся, потом разошёлся, заговорил и долго рассказывал о Бланш.
XII
Пьер перестал играть днём. Он виделся с Рэн ежедневно, они вместе прогуливались, ходили по всем магазинам Монако, иногда нанимали экипаж и забирались по горным дорогам высоко-высоко, наслаждаясь весенним солнцем. Ездили в Ментону, смотреть бой цветов. Ездили в Ниццу, проводили там целые дни, даже заглядывали в казино. А то Меркадье просто приходил к Рэн в гостиницу, и они часами разговаривали у неё в номере.
Вечером они встречались в залах баккара, чаще всего играли порознь, но чувствовали себя сообщниками. Они условились — не афишировать в казино своих отношений. Как будто им приходилось что-то скрывать. А впрочем, им действительно нужно было кое-что скрывать, нечто более хрупкое, менее выдерживающее чужие взгляды, чем любовная связь. Они скрывали свою дружбу. Это была их тайна.
У Рэн имелось немало знакомых и на Лазурном берегу и в Монте-Карло. Она не всегда бывала свободна, ибо продолжала встречаться со своими друзьями. Пьер иногда роптал на это. «Не надо, — говорила она, — не надо тирании меж нами!» Да и какие у него были права? Встречая в казино знакомых, она болтала с ними, они подходили вслед за ней к столам, она играла с ними в доле. Пьер смотрел на всё это издали, с некоторой ревностью. Время от времени она мимоходом, словно милостыню, бросала ему приветливое слово. В иные дни она как будто совсем забывала о нём, и Пьер не мог понять, неужели она действительно увлечена болтовнёй с какими-то хлипкими фатами, с которыми ему было бы противно разговаривать. Она смеялась, когда он говорил ей об этом. Впрочем, он не часто на это решался.
— Я не сержусь на вас за ревность, — щебетала Рэн, — лишь бы она не отравляла мне жизнь. Кто не ревнует — ничего не чувствует. И даже, скажу вам по секрету, ревность — пряная приправа, и она мне льстит… Только, пожалуйста, без глупостей, Джонни!
Она придумала называть его Джон или Джонни в честь Джона Ло.
— И потом я не хочу называть вас именем, которое вы истрепали со всеми вашими женщинами… Для дружбы нужно другое имя!
По правде сказать, Пьеру даже нравилось это чувство ревности: она придавала связность мыслям, смысл долгим вечерам, больше остроты условиям игры; она входила в багаж суеверий игрока, управляла, согласно изобретённым им правилам, его ставками, заставляла начинать игру то с того, то с другого стола, переходить на рулетку и так далее. Но всё же его тревожило, что у него ноет сердце всякий раз, как он замечал возле Рэн какого-нибудь незнакомца, которого раньше никогда не видел, не совсем ещё дряхлого старика и не совсем урода. Влюбился он, что ли? Он хорошо знал, что даже задавать себе подобный вопрос опасно. Как только поддашься таким мыслям — обязательно влюбишься,
влюбишься в тот самый день, как согласишься считать себя влюблённым. А если он согласится на это, придётся вести себя с Рэн по-другому. Это уж неизбежно, правда? Но ведь тогда всё может рухнуть. Сейчас он в известной мере чувствовал себя счастливым. То было счастье дремотное, но реальное. Пьеру хотелось быть возле этой женщины вовсе не ради наслаждений, которые она могла бы дать ему, но ради чувства умиротворённости, которое он испытывал близ неё. Только вот дозировка часов близости и разлуки не всегда удовлетворяла его. Но пока ещё тревога от её отсутствия, разрастаясь, не обращалась в страдание, она даже была приятна. Меркадье делил теперь своё существование между Рэн и одиночеством. Быть может, ничуть не лучше было бы отдать всю свою жизнь владычеству Рэн, чем остаться в полном одиночестве. Быть может, а иной раз ему казалось, что это было бы много-много лучше.Самыми отрадными часами были те, которые он проводил в номере у Рэн. Как билось его сердце, когда он спрашивал швейцара: «Мадам Бреси у себя?» Он знал, что она дома, и всё-таки волновался. Рэн занимала большой номер в два окна, выходившие прямо в сад, который разросся по склону, спускавшемуся к казино. Под сводами деревьев не видно было неба, только проглядывала в конце аллей тёмная синева моря. Листья, ещё нежно-зелёные, но крупные, походили на ласково простёртые ладони, — тропические листья, заботливо укрывавшие тех, кто боится солнца. На высоких окнах висели старые белые шторы, порыжевшие от времени; их уже приходилось держать спущенными почти до трёх часов дня: постепенно жара усиливалась, готовясь укорениться на всё долгое и ещё далёкое лето. Комната Рэн была самым обыкновенным номером гостиницы, обставленным мебелью далеко не новой, но заново покрытой белым лаком; обивка на ней, так же как дорожка на бесполезном камине, была из потёртого жёлтого бархата; всюду болталась бахрома с помпончиками, умывальник скрывала китайская ширма. Но присутствие Рэн всё преобразило. Каким-то чудесным образом, — потому что оно мало в чём сказывалось. Она лишь переставила по-своему кровать, стол и кресла сгруппировала в одном углу, и посреди комнаты стало просторно. Воздух был напоён запахом нежных духов; этот аромат Пьер услышал впервые, — ещё не зная, от кого он исходит, — в тот вечер, когда Рэн встала позади него на террасе загородного ресторана, в котором Хью Тревильен устроил свой званый обед. Запах этот через некоторое время чувствовался сильнее, словно подтвердившаяся догадка.
Чтобы вдохнуть живую душу в банальный номер гостиницы, довольно было этого аромата и каких-то мелочей: шарф, воротничок, оставленные на стуле; платье, разложенное на постели, ещё не убранное в гардероб; перчатки, брошенные на стол вместе с программой концерта и бутоньеркой, отколотой от корсажа. Спрятанная в шкафу спиртовка: запах спирта иногда боролся с запахом духов. Всё это придавало отношениям какую-то интимность и слегка опьяняло Пьера. «Ну, я займусь делом, как будто вас тут и нет», — говорила она и стирала в умывальном тазу носовые платки, чистила щёткой пальто, снимала с плечиков платье. Она звонила горничной, распекала её за то, что рубашки оказались плохо выглаженными; отдавала ей в починку юбку, у которой она оборвала подол, зацепившись за него каблуком…
— Ох, этому конца не будет!.. Ужасно трудно держать свои вещи в порядке, столько времени уходит! Как же со всем этим справляются женщины, когда у них на руках целая семья — муж, дети, а многие сами работают…
— Нанимают прислугу или же ходят неряшками.
Очарование Рэн было в её недоступности и вместе с тем в какой-то домашней близости. Это было страшно, во всяком случае страшно для Пьера, — он всё ждал, всё боялся, что какое-нибудь слово, какой-нибудь жест рассеют волшебство и обратят дружбу в лихорадочное вожделение. Но ведь он ни разу её не поцеловал. Какая глупость! Пусть она говорит, что достаточно с неё волнений, — она сама их вызывала, эти волнения. Даже разговоры, которые она вела с Пьером, похожи были на театральные диалоги, где слова скрывают подлинные чувства действующих лиц. За всем сказанным подразумевалось нечто большее; и то, о чём умалчивали, придавало особый оттенок самым невинным речам, и иной раз кажущееся их равнодушие не могло обмануть. Почти каждый раз Пьер надеялся, что всё сейчас перевернётся. Но Рэн отличалась поразительной хитростью и сразу чуяла надвигавшуюся опасность. Разговор, зашедший слишком далеко, внезапно сворачивал на самые невинные предметы и отпугивал загоревшееся желание. Было почти невозможно обойтись с этой женщиной непочтительно.
Да она ещё взяла с ним тон полнейшей непринуждённости, которую женщина может позволить себе только с любовником или с тем, кто для неё в счёт не идёт, — подкрашивалась у него на глазах и даже целых два часа расхаживала при нём по комнате с густым слоем крема на лице. Это неподдельное отсутствие кокетства представляло собою невинную и естественную самооборону, вызывавшую иногда у Пьера великую досаду. А тут ещё докладывали, что пришёл Тревильен.
— Неужели вы примете этого клоуна?
— Ну, конечно. Почему же мне не принять его?
— Потому что при нём невозможно будет ни о чём поговорить.
— Вы несправедливы к Хью. Да и что я могу сделать? Если я велю сказать, что меня нет дома, что вообразит портье? Ведь он знает, что вы сидите у меня.
— Да пусть себе воображает, что хочет! Велика беда, если…
— Тише, тише! Вы нарушаете правила игры. Мне вовсе не хочется, чтобы портье считал нас любовниками… Я хоть и разошлась с мужем, однако ношу его имя…
— Чепуха какая!
— Чепуха или не чепуха, а я приму Хью. В конце концов нашим с вами знакомством мы обязаны ему.