Пассажиры империала
Шрифт:
На террасе кучера приезжих разговаривали с батраками.
Пьер Меркадье пришёл справиться о больной девочке. Ивонна улетучилась. Любовники остались одни. Любовники? Странно, они так далеки друг от друга, хотя, кажется, ничего не произошло. Но действительно ли ничего не произошло?
— Бланш! Бланш! Какие долгие, томительные дни! Ты мне необходима. Я жду тебя, тщетно протягиваю руки, в сердце у меня горечь… Бланш!
— Молчи. Всё переменилось. Это так мучительно. Ничего нельзя сделать.
— Что ты хочешь сказать? Не верю. Ничего не изменилось. Посмотри на меня… Почему ты отводишь взгляд? Почему? Что ты вбила себе в голову? Безумная, безумная, как ты можешь?..
— Пьер, зачем напрасно
— Преступления? Наша любовь — преступление? Не смей так говорить. Это всё твои сумасшедшие фантазии. Не поддавайся мрачным мыслям. Не надо. Впереди — жизнь, поцелуи, радость… Бланш, о чём ты думаешь?
— Я думаю… Думаю о том… Зачем тебе знать, о чём я думаю? Неужели тебе так уж хочется страдать? Ах, Пьер, как ты не понимаешь! Она знала, Пьер, знала! Я сама слышала это от неё — она говорила об этом в бреду. Она знала!
Они словно в прятки играют друг с другом. Разговор происходит в будуаре, обставленном мебелью времён Луи-Филиппа, в том самом будуаре, где госпожа де Сентвиль, мать покойной Мари д’Амберьо, вместе с тётушкой Эдокси, плакала над позабытыми теперь романами. Они говорят так тихо, что порой их шёпот, как прежде, приобретает интонации страсти.
— И даже если это преступление, разве ты не связана со мной всем тем, что мы обрели в объятиях друг друга, Бланш? Тем, что мы обрели, когда ни ты, ни я уже не надеялись, не верили, что для нас может возродиться молодость, страсть, восторг… Подожди, послушай ещё минутку. Я хочу, чтобы ты знала… Я больше не могу… Дай мне сказать, не закрывай мне рта своей ручкой, милой своей, маленькой ручкой… Выслушай меня… выслушай…
Что хочет он сказать? Его упорство может привести к непоправимому. Бланш чувствует, что сейчас всё станет решающим, а хватит ли у неё сил противиться? Она улыбается деланой улыбкой и смотрит ему в глаза, но тут же ей становится стыдно своей фальши. Что он сейчас скажет?.. Он говорит, и первые же его слова жалят её, как осы, она отбивается, она борется, она качает головой: «Нет! Нет!»
— Мы встретились с тобой случайно. Нас сблизили чудесные летние дни. У нас обоих жизнь клонилась к закату. Мы встретились… О чём мы говорили? О каких-то пустяках. Но ведь за нас говорили твоё прекрасное тело и моя сила. Нет, не уходи, послушай ещё немного!.. И вот началось это безумие, и всё в мире было против нас. О чём могли мы говорить? Мы ещё не успели ничего сказать друг другу… Чудесные летние дни. Вот и всё. Небо и наши ласки. Мы знали друг о друге лишь то, что узнают в первые дни страсти молодые любовники… Всё это из-за страха, который был тогда, из-за той жизни, которую мы отбрасывали от себя… Да, Бланш, отбрасывали. Пойми, ты уже ничего тут не можешь поделать, ничего! Мы порвали с прежней жизнью… безвозвратно! Если наша близость прекратится, останется лишь пустота: ты уже не можешь вернуться к нему, не можешь, а я уже не могу вернуться к ней. С этим покончено!
— Молчи! — молила она. — Молчи, мне страшно, что я причинила тебе столько зла.
Они говорили шёпотом; стояла палящая жара; недвижно застыли ветви деревьев, зеленевшие перед окном. Комната, обставленная тёмной мебелью красного дерева, была полна таинственности.
— Преступление? Что ты хочешь этим сказать? — вновь заговорил он. — Будь мы даже на грани преступления, неужели это остановило бы такую женщину, как ты?
— Нет, не остановило бы, — ответила она. — Это правда. Я могла бы всё бросить, всё сломать, со всем порвать… и даже… Да пусть бы хоть все на свете умерли… Только…
— Что «только»? Почему ты не договариваешь? Какую ложь хочешь придумать?
Она придвинулась к нему, взяла его за руку. Устремила на него лихорадочный, безумный взгляд. На глазах её выступили слёзы. Из спальни
донёсся слабый голос: «Мама! Мама!»Мать встрепенулась.
— Слышишь? Сейчас иду, кисанька! Она зовёт…
— Не верю тебе. Ты лжёшь. Что ты хотела сказать?
— Так тебе нужны слова? Бедный ты мой! Ты непременно этого хочешь? Ну что ж…
Вдруг она с нежданной силой, в каком-то исступлении прильнула поцелуем к его губам, словно прося у него прощения. Потом отпрянула. Он протянул к ней руки, но она сказала:
— Только… Я не люблю тебя.
Девочка металась в жару, дрожала от озноба, несмотря на то что была укутана стёганым одеялом, шалями и дорожным пледом. Бланш дала ей отхаркивающей микстуры. Боже, какой Сюзанна стала маленькой и жалкой! И какой несчастной была её мать, тщетно пытавшаяся вернуть себе нежность дочери…
— Знаешь, дядя, я и не думала, что Пьер в глубине души так любил мою бедную маму! — сообщила Полетта господину де Сентвилю. — Ты замечаешь, какой он грустный? И хочешь верь, хочешь не верь, но я уверена, что нынче утром он плакал!
С похоронами всегда столько хлопот, обо всём нужно подумать. Предстояло, по провинциальному обычаю, устроить поминки. Съехавшиеся на похороны родственники остановились в Бюлозе. «Альпийская гостиница» была битком набита. Прекрасно можно было бы и Блезу там устроиться…
— Полетта, не будем больше возвращаться к этому. Мы ведь, кажется, договорились с тобой? Да и как ты думаешь, могу я отправить родного племянника в гостиницу, когда у меня в доме столько комнат? И посмотри, как он прилично ведёт себя, какая сдержанность!.. Право, уж нельзя сказать, что твой брат чем-нибудь мешает тебе! А вот идёт его преосвященство. Ты велела отнести в его комнату два полотенца? Нет? Очень досадно! Разве можно так принимать гостей!
XLVII
Они узнали друг друга окольным путём — через живопись. Блез был гораздо выше ростом, чем его зять, бороду брил, зато носил длинные обвислые усы, закрывавшие верхнюю губу; чуть поредевшая его шевелюра всё же была ещё настоящей гривой, тусклый оттенок белокурых волос предвещал в сорок лет близкую седину. От своего отца, покойного префекта д’Амберьо, он унаследовал прямой и короткий нос; фигура была сухощавая, лицо красноватое. Ни малейшего сходства с Полеттой.
Странным казался в тенистом старом парке его парижский костюм. По галстуку, завязанному свободным бантом, и некоторой небрежности в одежде сразу можно было узнать в нём художника. Он курил трубку и, казалось, больше всего о ней заботился. К удивлению Пьера, голос у него был почти такой же, как у дядюшки Сентвиля, только более низкий. Во всём его облике было что-то мужицкое и вместе с тем аристократическое. Пьер заметил, что плечи у него высоко вздёрнуты, кисти рук костлявые.
Так вот каков этот пресловутый негодяй, эгоист, анархист, при одном лишь имени которого Полетта приходит в ярость. Оказывается, он человек спокойный, рассудительный, склонный к иронии. Пока по замку сновали люди, приехавшие на похороны, Пьер, не зная куда деваться и стремясь хоть немного отвлечься от своих душевных мук, прогуливался по парку с Блезом, и сначала темой их беседы была живопись.
— Вот как? Чёрт возьми! Совсем не ожидал, дорогой зять, встретить здесь человека, для которого имя Моне не является предметом дурацкого глумления… В нашей семье искусство не в чести… А странно мне снова очутиться в Сентвиле. Как деревья-то вымахали! Сколько лет я здесь не был? Двадцать два — двадцать три? Наверно, без меня никто не видел в молодой поросли именно молодую поросль… Покойная матушка, не в обиду ей будь сказано, находила, что тут настоящие дебри.
И он повёл рукой, указывая на кусты, пронизанные солнечным светом. Некоторое время оба молчали.