Пассажиры империала
Шрифт:
Пьер пожал плечами. Раскол? В чём же это? Политические распри и только… Что ж тут особенного? Был у нас буланжизм, была Панама. Кажется, из-за этого не умерли, все здравы и невредимы.
— А дело-то Дрейфуса? — напомнил епископ.
— Дело Дрейфуса? Да его уже похоронили и забыли… Разве мы, французы, способны долго интересоваться такими историями? Разумеется, я тоже, как и все, имею своё мнение об этом деле… Но совсем теряюсь в подробностях, уж очень всё запутано. Должен сказать, ваше преосвященство, я предпочитаю разбираться в социальных явлениях, когда они уже стали историей и поддаются научному анализу…
И он рассказал о своей работе, посвящённой Джону Ло.
Епископ потихоньку перешёл в наступление.
— А мне вот очень хотелось бы побольше узнать об этом деле, которое так волнует общественное мнение. Судьба
— Да ну их! — прервал его Пьер. — Я-то, по правде сказать, убеждён в невиновности Дрейфуса и не раз спорил из-за этого с покойной тёщей. Но в сущности… Я ведь не еврей, меня это не касается. Я, как и все у нас в роду, страдаю духом противоречия, но уж не настолько, чтобы принять из-за Дрейфуса мученический венец. И если в интересах армии, правительства и безопасности Франции надо, чтобы Дрейфус пребывал за тюремной решёткой, я не позволю себе возражать против этого на основании своего собственного худоумного суждения и сведений, полученных не только из десятых, а из сотых рук…
— Вы, конечно, правы, совершенно правы, друг мой. Я и сам себе это твержу. Но вот что удивительно — не могу успокоиться; даже сна лишился! Имейте, однако, в виду, что я нисколько не связан с людьми, которые осудили капитана Дрейфуса… Быть может, это дело мне потому особенно неприятно, что его породило и до сих пор раздувает одно определённое чувство — вражда к евреям. Должен сказать, что меня просто поражает эта ненависть к целому народу. Правда, евреи предали смерти сына божия, но ведь это было так давно! А между тем юдофобство мы наблюдаем даже у просвещённых людей. Сколько я им ни говорю, что в конце концов и пресвятая дева Мария, и Иосиф, и сам Иисус были евреями… меня не слушают, смеются мне в лицо. Однако вполне возможно, что обвинение этого офицера в предательстве проистекает именно из такого пристрастного отношения к евреям. Вы замечаете, что творится вокруг? Меня это просто возмущает!..
Нет, Пьера Меркадье не особенно беспокоила новая волна антисемитизма. Люди, конечно, недолюбливают евреев, но из этого ещё не следует…
— У меня вот есть приятель еврей, превосходный музыкант. Полетта всё корила меня, зачем я с ним дружу. Впрочем, если не за это, так за что-нибудь другое она стала бы меня упрекать. И всё же, хотя мой друг и прекрасный человек, скажу откровенно, я бы не хотел, чтобы моя дочь вышла замуж за еврея… Вот и всё…
— Ну, это вполне естественно, — заметил епископ. — Браки… Однако, между нами будь сказано, есть очень хорошенькие еврейки… Неужели вас в самом деле приводит в ужас мысль, что у вас могла бы быть возлюбленная еврейского происхождения? Извините меня за такой вопрос. Я вовсе не оправдываю прелюбодеяние, — это преступление ужасное, не оправдываю плотский грех, то есть связь, не освящённую таинством брака, ибо это гнусность. Нет, не оправдываю. А только я знаю, что, к сожалению, большинство мужчин, — да, конечно, и вы сами, дитя моё, по обыкновению своему, не питаете к таким проступкам особого отвращения. А посему заданный мною вопрос носит философский характер и смысл его таков: если вас не страшит плотский грех, не менее тяжкий при единстве расы и вероисповедания прелюбодействующих, то почему же вы хотите быть более строгим, чем небесный судия наш, и готовы запретить своей дочери законный брак с евреем, который мог бы креститься?..
— Ваше преосвященство, крещение ничего не меняет…
— Не богохульствуйте, дитя моё! Крещение решительно всё меняет. Это закон церкви, а кто не признаёт законов церкви, кто не верит в бога, для того не существует и само понятие греха. Поскольку вы не исповедуете веру Христову, для меня не так уж велика разница между вами и неверующим
евреем. А для бога нет никакой разницы между верующим христианином и верующим евреем…Пьеру Меркадье не хотелось вступать в спор. Ясно было, что епископ всё ходит вокруг да около, не зная, как подойти к тому, что его интересует.
Еврейский вопрос — не очень занимательная тема для разговора. И что это такое с ними, со всеми? Вчера Блез, сегодня этот епископ. Всем, как видно, хотелось, чтобы Пьер занял какую-то определённую позицию, а Пьер думал: «Оставьте меня в покое! Я — сам по себе, я — личность. Всё это меня не касается. На первом месте моё „я“. Каждый сам себе помогай!»
Полетта и Луиза Шандаржан обнаружили беглецов.
— Ах, вот вы где, ваше преосвященство! — воскликнула Полетта. — Мой супруг исповедовался? Нет? Очень жаль. Ему бы это очень нужно было!
L
В воскресенье, двенадцатого сентября 1897 года, брат Полетты уехал. Подруга Блеза ждала его где-то в окрестностях Парижа, а у него не было причин засиживаться в Сентвиле после похорон. Накануне вечером, как всегда, приехал Эрнест Пейерон. Он ещё застал остатки похоронного пиршества; на террасе как будто происходило неудавшееся празднество, и повсюду вяло бродили люди в чёрных костюмах, с багровыми лицами от неумеренной еды и выпивки. На взгляд свежего человека, приехавшего к тому же из города, эта картина должна была показаться противной и даже непристойной.
Но фабрикант был поглощён иными заботами. Сюзанна по-прежнему дрожала от озноба и вся горела в жару. Пейерон решил всю ночь дежурить возле дочери, чтобы Бланш могла отдохнуть. Она исхудала за эти дни, осталась лишь тень прежней Бланш. Но мужу не удалось уговорить её прилечь, и они оба просидели всю ночь в соседней комнате. Сюзанна то и дело звала их к себе, а кроме того, за ней требовался уход.
Какой необычайной была для них эта ночь! Тревога за жизнь дочери сблизила их. Они смотрели друг на друга прежними глазами. Оба поняли теперь, как стали они чужды друг другу за последние годы. Оба растрогались. Между ними был долгий душевный разговор. Эта ночь была сладостной для них. У обоих были на совести грехи против супружеского долга, и каждый хотел, чтобы другой этого никогда не узнал. Теперь они на собственном опыте изведали, что можно вновь склеить совместную жизнь, замазать в ней трещины добротной ложью. Они проговорили вполголоса до рассвета… Около пяти часов утра Бланш согласилась прилечь. Эрнест отогнал от себя дремоту, окатив голову холодной водой под насосом. Потом наскоро выпил рюмку коньяку и побежал к дочери.
Она, очевидно, совсем изнемогла и, уснув, лежала как мёртвая. Тяжёлая болезнь возвращает детям очарование маленьких обиженных зверьков. Склонившись над Сюзанной, отец смотрел на неё, теребя пальцами усы, а в голове у него бродили мысли, каких он раньше никогда не знал.
Около девяти часов утра опять начался озноб. Бурный приступ. Мать уже была на ногах и, увидев, что делается с Сюзанной, перепугалась. Девочку закутали потеплее всем, чем можно было. Небо утром затянули тучи, сразу похолодало. У Сюзанны после озноба вдруг начался обильный пот. Она стонала и ворочалась, пыталась сбросить с себя одеяла. Отец и мать придерживали их, не давали больной раскрываться. Вдруг Бланш поняла, что происходит: девочка обмочилась и всё не могла остановиться. Значит, наступил перелом! Скорее измерить температуру. Ведь это шестой день! Только тридцать семь и пять. Слава богу, спасена!
В самом деле, наступил спасительный кризис. В замке поднялся переполох. Ивонна побежала на кухню рассказать Паскалю. Паскаль, блестя глазами, сообщил новость матери, не забыв важной подробности: «Она всё не может остановиться», — за что получил от матери затрещину. Мама ничего не понимала в медицине.
Пьер Меркадье спустился к Пейеронам. Девочка спасена, это, пожалуй, даёт ему право поговорить с Бланш. Но его принял муж. Бланш не вышла под тем предлогом, что не может оставить дочь. Разговор длился три минуты, но изгнанному любовнику они показались часами. Эрнест Пейерон был противен Пьеру. Никогда ещё так не выступала вульгарность этого человека. И никогда ещё Пьер так ясно не чувствовал, что сам он принадлежит к другому миру, недоступному для его собеседника. Самый голос Пейерона, его выговор, его лексикон, манеры, движения — всё было ему мерзко. В эту минуту Пьер глубоко понимал, как и почему можно возненавидеть чернь.