Пассажиры империала
Шрифт:
— А знаешь, — быстро тараторит он, — у нас дома бегают маленькие, маленькие лошадки, — в стенах бегают, под обоями, совсем маленькие и все разные: белые, рыжие, вороные — всякие, а на них скачут жокеи в атласных курточках, и у них в руках такие, знаешь, хлысты, как будто они хотят играть на скрипке…
Пьер Меркадье старается представить себе семейный пансион, который содержит его сын Паскаль. Он видел этот дом с фасада, на котором начертано золотыми буквами: «Семейный пансион Звезда». Как же это произошло? Какое сцепление нелепых фактов привело к тому, что мальчишка-проказник, весело игравший в Сентвиле, стал учтивым хозяином гостиницы для иностранцев, приезжающих познакомиться со столицей Франции, взрослым мужчиной, у которого на руках мать, сестра
— А дедушка? Есть у тебя, Жан, дедушка?
— Дедушка есть, — отвечает Жанно. — Только он в Америке.
Ну вот. Всё кончено. Всё, что было когда-то, вся эта жизнь, весь этот мирок, всё перечёркнуто, стёрто, забыто всеми, — не осталось никаких его следов даже вот в этой кудрявой головёнке. А какой он бледный, их Жанно! Городской ребёнок. Вдруг малыш начинает играть: «Но, но! Лошадка! Опрокинь меня, дядя, опрокинь!» И Пьер опрокидывает всадника.
— Извините, мосье… — говорит Мария. — По воскресеньям мы недолго гуляем, потому что у хозяйки бывают гости к чаю, и она желает, чтобы Жанно был там…
Меркадье ставит мальчика на землю. Жанно будет умницей, правда? Не надо рассказывать дома про старого господина, а то няню опять будут бранить. Обещаешь? Ну, раз обещаешь, всё хорошо. Чем тебя угостить?
— Коврижкой.
Ответ был дан без колебаний. Рядом сидит на скамье торговка, поставив на землю свою корзину, обтянутую изнутри белой скатёркой, — продаёт вафли, сдобные булочки, коврижки и палочки лакрицы… Жан любит только коврижку. Вафли какие-то пыльные.
Пока торговка отрезает кусок красивой, золотистой, свежей коврижки, такой же мягкой и пухлой, как вкусные бабушкины щёки, Жанно стоит, держась за руку старого господина. «Что надо сказать?» — спрашивает Мария. Жанно знает, что надо сказать спасибо. Но это очень надоедает говорить. И, когда Мария спрашивает, что нужно сказать, на Жанно находит вдохновение. «А знаешь, дядя, ты уж не такой старый…»
Пьер Меркадье наклоняется и целует ребёнка. Такое маленькое, слабое существо, но обладающее огромной силой… Юность, жизнь… Жанно что-то бормочет ему на ухо. «Что ты говоришь, карапуз?» Жанно тянет за юбку Марию и говорит громче:
— Ну же, Мария, поцелуй своего возлюбленного!
И они отправляются в путь. Меркадье смотрит им вслед. Странный ребёнок, похожий на Паскаля, похожий и на деда… Идёт себе, покусывая резинку от соломенной шляпы с полями, из-под неё выбиваются локоны, длинные, как у девочки, одет в матросский костюмчик с короткими штанишками, в носочках, икры голые. Они отходят всё дальше. Жанно держится за руку няни, а она такая смешная, кругленькая, вся в чёрном, в шляпе «канотье», торчащей на макушке головы, на уложенных корзинкой косах.
Какому же чувству повиновался он, прибежав сюда поглядеть тайком на сына своего сына, на это удивительное продолжение истории собственной жизни? Он и сам не знал, почему пришёл. В последние дни он чувствовал себя плохо… Может быть, страх смерти привёл его сюда… может быть, скука…
Вдруг он увидел, что мальчуган, выпустив нянину руку, поворачивает назад и со всех ног бежит к нему. Что такое? Мария издали машет лопаткой и ведёрком. А мальчик, запыхавшись, подбегает и лепечет:
— Дядя… дядя… можно мне? Можно мне…
— Что такое, Жан?
— Можно рассказать Доротее, что я тебя видел?
— Нет, маленький, даже Доротее нельзя… А кто она, эта Доротея?
— Доротея Манеску… Знаешь, я её очень люблю… Она красивая… и даёт мне конфет… Даже Доротее нельзя? Она ведь никому не скажет.
— Нет, даже Доротее нельзя, а то мне нельзя будет опять прийти к тебе.
— А если я никому не скажу, ты придёшь?
— Да, пожалуй… Нет, обязательно приду, — в воскресенье.
— Ну, тогда я ничего не скажу Доротее… Прощай. Мария, да погоди ты…
Мария ухватила
его за ручонку и повела. Дорогой он быстро оборачивается и кричит старому господину, делая ему важное сообщение:— Знаешь, их четыре! Четыре дамы, и все они называются Ма-не-ску.
XX
Действительно, в пансионе было четыре дамы Манеску. Был ещё господин Вернер. Были также барышни Моор. Были Леонтина и Элоди. Была мадемуазель Петерсен, госпожа Сельтсам и её дочь Софи, была венгерская дама, торговавшая фруктами, господин Турнемен, прачка и Ненетта, госпожа Вьерж, госпожа Дюран, госпожа Сен-Лоран… Да всех и не перечесть.
Был длиннейший, пустынный проспект, и в обоих его концах солнце, — в одном конце утром, в другом к вечеру, проспект с широкими асфальтовыми тротуарами, который тянулся от площади Звезды до квартала Терн, держа в плену, за решётками, чёрные деревья с широкими листьями, словно сошедшие с японских картинок.
В верхнем конце проспекта была запечатлённая легенда — Триумфальная арка, а в нижнем — лавки, квартал, населённый всякой мелкотой, пропитанный кухонными запахами, с галантерейными магазинчиками и с дворниками вместо швейцаров.
Какой стороной ни повернётся к вам жизнь, а жить надо. Жаль, что я ещё не упомянул остальных обитателей пансиона. Но не всех же сразу. Сначала о четырёх дамах Манеску.
Эльвира, Элизабета, Доротея и их мамаша, госпожа Манеску, имени которой история не сохранила; хотя этой даме было самое большее пятьдесят лет, она оставалась лишь матерью, а не женой, несмотря на бесспорное наличие у неё в Румынии супруга, господина Манеску, для которого производить пшеницу было столь же естественно, как дышать. Пшеницу, целые горы пшеницы грузили на пароходы в портах Чёрного моря и куда-то отправляли на этих пароходах.
У госпожи Манеску уже появились серебряные ниточки в чёрных её волосах, одевалась она во всё чёрное с белыми рюшками, причёсывалась на прямой пробор, прикрывая уши, а заложенный на затылке пучок прихватывала тонкой чёрной сеточкой, носила платья с воротником до самого подбородка, с длинными рукавами, закрывавшими запястья; юбки, конечно, длинные, до полу, с маленьким шлейфом (ничего преувеличенного), позволявшие видеть лишь остренький носок ботинка. Черты у неё были правильные, цвет лица желтоватый, глаза угольно-чёрные. Вероятно, она была прежде довольно полной особой, но постепенно стала худеть и теперь совсем истаяла. При содействии стильных туалетов фигура её напоминала детские рисунки, в которых наивный художник не научился ещё отличать плечей от коленок.
Словом, госпожа Манеску обладала как нельзя более респектабельной внешностью.
Быть может, мы нарушим правила построения романа и рассердим читателя, если забежим на несколько лет вперёд, сообщив некоторые подробности, касающиеся данной особы, но ничего не поделаешь. Без этой проекции в будущее госпожа Манеску не вызвала бы особого интереса. Итак, мы считаем не лишним сообщить сейчас же, что после того как дамы Манеску покинули Париж, на протяжении нескольких лет о них не было никаких вестей ввиду всяких международных осложнений. Потом получили из Румынии открытку с красивой маркой, окаймлённой лиловой полоской, и тогда узнали, что во время бунта крестьяне госпожи Манеску отрубили ей кисти рук, как раз у края рукавов. Этот факт бросает определённый свет на семейство Манеску и придаёт описываемой особе романтический характер. Больше всего наводят на размышления не столько эти обрубленные руки, которые одна из барышень Манеску обернула лоскутами, наспех оторванными от нижней юбки, призадуматься заставляет главным образом то обстоятельство, что у госпожи Манеску были крестьяне. Принадлежавшие ей крестьяне. Они взбунтовались. В Румынии. Там, где выращивают пшеницу. Взбунтовались, потому что голодали. В Румынии время от времени бывает голод. Крестьяне сделались как сумасшедшие. Они считали виновницей голода эту женщину в чёрном, с белыми манжетками. Отрубили ей руки. Раз, раз. Но не будем больше забегать вперёд.